Домский собор краткое содержание. Презентация на тему "Сочинение по тексту «Домский собор» В.П. Астафьева ". «Домский собор»: план сочинения

Лет пятнадцать назад автор услышал эту историю, и сам не знает почему, она живёт в нем и жжёт сердце. «Может, все дело в её удручающей обыденности, в её обезоруживающей простоте?» Кажется автору, что героиню звали Людочкой. Родилась она в небольшой вымирающей деревеньке Вычуган. Родители - колхозники. Отец от угнетающей работы спился, был суетлив и туповат. Мать боялась за будущего ребёнка, поэтому постаралась зачать в редкий от мужниных пьянок перерыв. Но девочка, «ушибленная нездоровой плотью отца, родилась слабенькой, болезненной и плаксивой». Росла вялой, как придорожная трава, редко смеялась и пела, в школе не выходила из троечниц, хотя была молчаливо-старательной. Отец из жизни семьи исчез давно и незаметно. Мать и дочь без него жили свободнее, лучше, бодрее. В их доме время от времени появлялись мужики, «один тракторист из соседнего леспромхоза, вспахав огород, крепко отобедав, задержался на всю весну, врос в хозяйство, начал его отлаживать, укреплять и умножать. Ездил на работу на мотоцикле за семь вёрст, брал с собой ружье и часто привозил то битую птицу, то зайца. «Постоялец никак не относился к Людочке: ни хорошо, ни плохо». Он, казалось, не замечал её. А она его боялась.

Когда Людочка закончила школу, мать отправила её в город - налаживать свою жизнь, сама же собралась переезжать в леспромхоз. «На первых порах мать пообещала помогать Людочке деньгами, картошкой и чем Бог пошлёт - на старости лет, глядишь, и она им поможет».

Людочка приехала в город на электричке и первую ночь провела на вокзале. Утром пришла в привокзальную парикмахерскую сделать завивку, маникюр, хотела ещё покрасить волосы, но старая парикмахерша отсоветовала: у девушки и без того слабенькие волосы. Тихая, но по-деревенски сноровистая, Людочка предложила подмести парикмахерскую, кому-то развела мыло, кому-то салфетку подала и к вечеру вызнала все здешние порядки, подкараулила пожилую парикмахершу, отсоветовавшую ей краситься, и попросилась к ней в ученицы.

Гавриловна внимательно осмотрела Людочку и её документы, пошла с ней в горкоммунхоз, где оформила девушку на работу учеником парикмахера, и взяла к себе жить, поставив нехитрые условия: помогать по дому, дольше одиннадцати не гулять, парней в дом не водить, вино не пить, табак не курить, слушаться во всем хозяйку и почитать её как родную мать. Вместо платы за квартиру пусть с леспромхоза привезут машину дров. «Покуль ты ученицей будешь - живи, но как мастером станешь, в общежитку ступай, Бог даст, и жизнь устроишь... Если обрюхатеешь, с места сгоню. Я детей не имела, пискунов не люблю...» Она предупредила жилицу, что в распогодицу мается ногами и «воет» по ночам. Вообще, для Людочки Гавриловна сделала исключение: с некоторых пор она не брала квартирантов, а девиц тем более. Когда-то, ещё в хрущевские времена, жили у неё две студентки финансового техникума: крашеные, в брюках... пол не мели, посуду не мыли, не различали своё и чужое - ели хозяйские пирожки, сахар, что вырастало на огороде. На замечание Гавриловны девицы обозвали её «эгоисткой», а она, не поняв неизвестного слова, обругала их по матушке и выгнала. И с той поры пускала в дом только парней, быстро приучала их к хозяйству. Двоих, особо толковых, научила даже готовить и управляться с русской печью.

Людочку Гавриловна пустила оттого, что угадала в ней деревенскую родню, не испорченную ещё городом, да и стала тяготиться одиночеством на старости лет. «Свалишься - воды подать некому».

Людочка была послушной девушкой, но учение шло у неё туговато, цирюльное дело, казавшееся таким простым, давалось с трудом, и, когда минул назначенный срок обучения, она не смогла сдать на мастера. В парикмахерской Людочка прирабатывала ещё и уборщицей и осталась в штате, продолжая практику, - стригла под машинку призывников, корнала школьников, фасонные же стрижки училась делать «на дому», подстригая под раскольников страшенных модников из посёлка Вэпэвэрзэ, где стоял дом Гавриловны. Сооружала причёски на головах вертлявых дискотечных девочек, как у заграничных хит-звёзд, не беря за это никакой платы.

Гавриловна сбыла на Людочку все домашние дела, весь хозяйственный обиход. Ноги у старой женщины болели все сильнее, и у Людочки щипало глаза, когда она втирала мазь в искорёженные ноги хозяйки, дорабатывающей последний год до пенсии. Запах от мази был такой лютый, крики Гавриловны такие душераздирающие, что тараканы разбежались по соседям, мухи померли все до единой. Гавриловна жаловалась на свою работу, сделавшую её инвалидом, а потом утешала Людочку, что не останется та без куска хлеба, выучившись на мастера.

За помощь по дому и уход в старости Гавриловна обещала Людочке сделать постоянную прописку, записать на неё дом, коли девушка и дальше будет так же скромно себя вести, обихаживать избу, двор, гнуть спину в огороде и доглядит её, старуху, когда она совсем обезножеет.

С работы Людочка ездила на трамвае, а потом шла через погибающий парк Вэпэвэрзэ, по-человечески - парк вагоно-паровозного депо, посаженный в 30-е годы и погубленный в 50-е. Кому-то вздумалось проложить через парк трубу. Выкопали канаву, провели трубу, но закопать забыли. Чёрная с изгибами труба лежала в распаренной глине, шипела, парила, бурлила горячей бурдой. Со временем труба засорилась, и горячая речка текла поверху, кружа радужно ядовитые кольца мазута и разный мусор. Деревья высохли, листва облетела. Лишь тополя, корявые, с лопнувшей корой, с рогатыми сучьями на вершине, опёрлись лапами корней о земную твердь, росли, сорили пух и осенями роняли вокруг осыпанные древесной чесоткой листья.

Через канаву переброшен мосток с перилами, которые ежегодно ломали и по весне обновляли заново. Когда паровозы заменили тепловозами, труба совершенно засорилась, а по канаве все равно текло горячее месиво из грязи и мазута. Берега поросли всяким дурнолесьем, кое-где стояли чахлые берёзы, рябины и липы. Пробивались и ёлки, но дальше младенческого возраста дело у них не шло - их срубали к Новому году догадливые жители посёлка, а сосенки общипывали козы и всякий блудливый скот. Парк выглядел словно «после бомбёжки или нашествия неустрашимой вражеской конницы». Кругом стояла постоянная вонь, в канаву бросали щенят, котят, дохлых поросят и все, что обременяло жителей посёлка.

Но люди не могут существовать без природы, поэтому в парке стояли железобетонные скамейки - деревянные моментально ломали. В парке бегали ребятишки, водилась шпана, которая развлекалась игрой в карты, пьянкой, драками, «иногда насмерть». «Имали они тут и девок...» Верховодил шпаной Артемка-мыло, с вспененной белой головой. Людочка сколько ни пыталась усмирить лохмотья на буйной голове Артемки, ничего у неё не получалось. Его «кудри, издали напоминавшие мыльную пену, изблизя оказались что липкие рожки из вокзальной столовой - сварили их, бросили комком в пустую тарелку, так они, слипшиеся, неподъёмно и лежали. Да и не ради причёски приходил парень к Людочке. Как только её руки становились занятыми ножницами и расчёской, Артемка начинал хватать её за разные места. Людочка сначала увёртывалась от хватких рук Артемки, а когда не помогло, стукнула его машинкой по голове и пробила до крови, пришлось лить йод на голову «ухажористого человека». Артемка заулюлюкал и со свистом стал ловить воздух. С тех пор «домогания свои хулиганские прекратил», более того, шпане повелел Людочку не трогать.

Теперь Людочка никого и ничего не боялась, ходила от трамвая до дома через парк в любой час и любое время года, отвечая на приветствие шпаны «свойской улыбкой». Однажды атаман-мыло «зачалил» Людочку в центральный городской парк на танцы в загон, похожий на звериный.

«В загоне-зверинце и люди вели себя по-звериному... Бесилось, неистовствовало стадо, творя из танцев телесный срам и бред... Музыка, помогая стаду в бесовстве и дикости, билась в судорогах, трещала, гудела, грохотала барабанами, стонала, выла».

Людочка испугалась происходящего, забилась в угол, искала глазами Артемку, чтобы заступился, но «мыло измылился в этой бурлящей серой пене». Людочку выхватил в круг хлыщ, стал нахальничать, она едва отбилась от кавалера и убежала домой. Гавриловна назидала «постоялку», что ежели Людочка «сдаст на мастера, определится с профессией, она безо всяких танцев найдёт ей подходящего рабочего парня - не одна же шпана живёт на свете...». Гавриловна уверяла - от танцев одно безобразие. Людочка во всем с ней соглашалась, считала, ей очень повезло с наставницей, имеющей богатый жизненный опыт.

Девушка варила, мыла, скребла, белила, красила, стирала, гладила и не в тягость ей было содержать в полной чистоте дом. Зато если замуж выйдет - все она умеет, во всем самостоятельной хозяйкой может быть, и муж её за это любить и ценить станет. Недосыпала Людочка часто, чувствовала слабость, но ничего, это можно пережить.

Той порой вернулся из мест совсем не отдалённых всем в округе известный человек по прозванию Стрекач. С виду он тоже напоминал чёрного узкоглазого жука, правда, под носом вместо щупалец-усов у Стрекача была какая-то грязная нашлёпка, при улыбке, напоминающей оскал, обнажались испорченные зубы, словно из цементных крошек изготовленные. Порочный с детства, он ещё в школе занимался разбоем - отнимал у малышей «серебрушки, пряники», жвачку, особенно любил в «блескучей обёртке». В седьмом классе Стрекач уже таскался с ножом, но отбирать ему ни у кого ничего не надо было - «малое население посёлка приносило ему, как хану, дань, все, что он велел и хотел». Вскоре Стрекач кого-то порезал ножом, его поставили на учёт в милицию, а после попытки изнасилования почтальонки получил первый срок - три года с отсрочкой приговора. Но Стрекач не угомонился. Громил соседние дачи, грозил хозяевам пожаром, поэтому владельцы дач начали оставлять выпивку, закуску с пожеланием: «Миленький гость! Пей, ешь, отдыхай - только, ради Бога, ничего не поджигай!» Стрекач прожировал почти всю зиму, но потом его все же взяли, он сел на три года. С тех пор обретался «в исправительно-трудовых лагерях, время от времени прибывая в родной посёлок, будто в заслуженный отпуск. Здешняя шпана гужом тогда ходила за Стрекачом, набиралась ума-разума», почитая его вором в законе, а он не гнушался, по-мелкому пощипывал свою команду, играя то в картишки, то в напёрсток. «Тревожно жилось тогда и без того всегда в тревоге пребывающему населению посёлка Вэпэрвэзэ. В тот летний вечер Стрекач сидел на скамейке, попивая дорогой коньяк и маясь без дела. Шпана обещала: «Не психуй. Вот массы с танцев повалят, мы тебе цыпушек наймам. Сколько захочешь...»

Вдруг он увидел Людочку. Артемка-мыло попытался замолвить за неё слово, но Стрекач и не слушал, на него нашёл кураж. Он поймал девушку за поясок плаща, старался усадить на колени. Она попыталась отделаться от него, но он кинул её через скамейку и изнасиловал. Шпана находилась рядом. Стрекач заставил и шпану «испачкаться», чтобы не один он был виновником. Увидя растерзанную Людочку, Артемка-мыло оробел и попытался натянуть на неё плащ, а она, обезумев, побежала, крича: «Мыло! Мыло!» Добежав до дома Гавриловны, Людочка упала на ступеньках и потеряла сознание. Очнулась на стареньком диване, куда дотащила её сердобольная Гавриловна, сидящая рядом и утешавшая жиличку. Придя в себя, Людочка решила ехать к матери.

В деревне Вычуган «осталось двa целых дома. В одном упрямо доживала свой век старуха Вычуганиха, в другом - мать Людочки с отчимом». Вся деревня, задохнувшаяся в дикоросте, с едва натоптанной тропой, была в заколоченных окнах, пошатнувшихся скворечниках, дико разросшимися меж изб тополями, черёмухами, осинами. В то лето, когда Людочка закончила школу, старая яблоня дала небывалый урожай красных наливных яблок. Вычуганиха стращала: «Ребятишки, не ешьте эти яблоки. Не к добру это!» «И однажды ночью живая ветка яблони, не выдержав тяжести плодов, обломилась. Голый, плоский ствол остался за расступившимися домами, словно крест с обломанной поперечиной на погосте. Памятник умирающей русской деревеньке. Ещё одной. «Эдак вот, - пророчила Вычуганиха, - одинова середь России кол вобьют, и помянуть её, нечистой силой изведённую, некому будет...» Жутко было бабам слушать Вычуганиху, они неумело молились, считая себя недостойными милости Божьей.

Людочкина мать тоже стала молиться, только на Бога и оставалась надежда. Людочка хихикнула на мать и схлопотала затрещину.

Вскоре умерла Вычуганиха. Отчим Людочки кликнул мужиков из леспромхоза, они свезли на тракторных санях старуху на погост, а помянуть не на что и нечем. Людочкина мать собрала кое-что на стол. Вспоминали, что Вычуганиха была последней из рода вычуган, основателей села.

Мать стирала на кухне, увидев дочь, стала вытирать о передник руки, приложила их к большому животу, сказала, что кот с утра «намывал гостей», она ещё удивлялась: «Откуда у нас им быть? А тут эвон что!» Оглядывая Людочку, мать сразу поняла - с дочерью случилась беда. «Ума большого не надо, чтобы смекнуть, какая беда с нею случилась. Но через эту... неизбежность все бабы должны пройти... Сколько их ещё, бед-то, впереди...» Она узнала, дочь приехала на выходные. Обрадовалась, что подкопила к её приезду сметану, отчим меду накачал. Мать сообщила, что вскоре переезжает с мужем в леспромхоз, только «как рожу...». Смущаясь, что на исходе четвёртого десятка решилась рожать, объяснила: «Сам ребёнка хочет. Дом в посёлке строит... а этот продадим. Но сам не возражает, если на тебя его перепишем...» Людочка отказалась: «Зачем он мне». Мать обрадовалась, может, сотен пять дадут на шифер, на стекла.

Мать заплакала, глядя в окно: «Кому от этого разора польза?» Потом она пошла достирывать, а дочь послала доить корову и дров принести. «Сам» должен прийти с работы поздно, к его приходу успеют сварить похлёбку. Тогда и выпьют с отчимом, но дочь ответила: «Я не научилась ещё, мама, ни пить, ни стричь». Мать успокоила, что стричь научится «когда-нито». Не боги горшки обжигают.

Людочка задумалась об отчиме. Как он трудно, однако азартно врастал в хозяйство. С машинами, моторами, ружьём управлялся легко, зато на огороде долго не мог отличить один овощ от другого, сенокос воспринимал как баловство и праздник. Когда закончили метать стога, мать убежала готовить еду, а Людочка - на реку. Возвращаясь домой, она услышала за обмыском «звериный рокот». Людочка очень удивилась, увидев, как отчим - «мужик с бритой, седеющей со всех сторон головой, с глубокими бороздами на лице, весь в наколках, присадистый, длиннорукий, хлопая себя по животу, вдруг забегал вприпрыжку по отмели, и хриплый рёв радости исторгался из сгоревшего или перержавленного нутра мало ей знакомого человека», - Людочка начала догадываться, что у него не было детства. Дома она со смехом рассказывала матери, как отчим резвился в воде. «Да где ж ему было купанью-то обучиться? С малолетства в ссылках да в лагерях, под конвоем да охранским доглядом в казённой бане. У него жизнь-то ох-хо-хо... - Спохватившись, мать построжела и, словно кому-то доказывая, продолжала: - Но человек он порядочный, может, и добрый».

С этого времени Людочка перестала бояться отчима, но ближе не стала. Отчим близко к себе никого не допускал.

Сейчас вдруг подумалось: побежать бы в леспромхоз, за семь вёрст, найти отчима, прислониться к нему и выплакаться на его грубой груди. Может, он её и погладит по голове, пожалеет... Неожиданно для себя решила уехать с утренней электричкой. Мать не удивилась: «Ну что ж... коли надо, дак...» Гавриловна не ждала быстрого возвращения жилички. Людочка объяснила, что родители переезжают, не до неё. Она увидела две верёвочки, приделанные к мешку вместо лямок, и заплакала. Мать сказывала, что привязывала эти верёвочки к люльке, совала ногу в петлю и зыбала ногой... Гавриловна испугалась, что Людочка плачет? «Маму жалко». Старуха пригорюнилась, а её и пожалеть некому, потом предупредила: Артемку-мыло забрали, лицо ему Людочка все расцарапала... примета. Ему велено помалкивать, шаче смерть. От Стрекача и старуху предупредили, что если жиличка что лишнее пикнет, её гвоздями к столбу прибьют, а старухе избу спалят. Гавриловна жаловалась, что у неё всех благ - угол на старости лет, она не может его лишиться. Людочка пообещала перебраться в общежитие. Гавриловна успокоила: бандюга этот долго не нагуляет, скоро сядет опять, «а я тебя и созову обратно». Людочка вспомнила, как, живя в совхозе, простудилась, открылось воспаление лёгких, её положили в районную больницу. Бесконечной, длинной ночью она увидела умирающего парня, узнала от санитарки его нехитрую историю. Вербованный из каких-то дальних мест, одинокий паренёк простыл на лесосеке, на виске выскочил фурункул. Неопытная фельдшерица отругала его, что обращается по всяким пустякам, а через день она же сопровождала парня, впавшего в беспамятство, в районную больницу. В больнице вскрыли череп, но сделать ничего не смогли - гной начал делать своё разрушительное дело. Парень умирал, поэтому его вынесли в коридор. Людочка долго сидела и смотрела на мучающегося человека, потом приложила ладошку к его лицу. Парень постепенно успокоился, с усилием открыл глаза, попытался что-то сказать, но доносилось лишь «усу-усу... усу...». Женским чутьём она угадала, он пытается поблагодарить её. Людочка искренне пожалела парня, такого молодого, одинокого, наверное, и полюбить никого не успевшего, принесла табуретку, села рядом и взяла руку парня. Он с надеждой глядел на неё, что-то шептал. Людочка подумала, что он шепчет молитву, и стала помогать ему, потом устала и задремала. Она очнулась, увидела, что парень плачет, пожала его руку, но он не ответил на её пожатие. Он постиг цену сострадания - «совершилось ещё одно привычное предательство по отношению к умирающему». Предают, «предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им своё страдание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончились его муки, для того, чтоб самим не мучиться». Парень отнял у Людочки свою руку и отвернулся - «он ждал от неё не слабого утешения, он жертвы от неё ждал, согласия быть с ним до конца, может, и умереть вместе с ним. Вот тогда свершилось бы чудо: вдвоём они сделались бы сильнее смерти, восстали бы к жизни, в нем появился бы могучий порыв», открылся бы путь к воскресению. Но не было рядом человека, способного пожертвовать собой ради умирающего, а в одиночку он не одолел смерти. Людочка бочком, как бы уличённая в нехорошем поступке, крадучись ушла к своей кровати. С тех пор не умолкало в ней чувство глубокой вины перед покойным парнем-лесорубом. Теперь сама в горе и заброшенности, она особо остро, совсем осязаемо ощутила всю отверженность умирающего человека. Ей предстояло до конца испить чашу одиночества, лукавого человеческого сочувствия - пространство вокруг все сужалось, как возле той койки за больничной облупленной печью, где лежал умирающий парень. Людочка застыдилась: «зачем она притворялась тогда, зачем? Ведь если бы и вправду была в ней готовность до конца остаться с умирающим, принять за него муку, как в старину, может, и в самом деле выявились бы в нем неведомые силы. Ну даже и не свершись чудо, не воскресни умирающий, все равно сознание того, что она способна... отдать ему всю себя, до последнего вздоха, сделало бы её сильной, уверенной в себе, готовой на отпор злым силам». Теперь она поняла психологическое состояние узников-одиночек. Людочка опять вспомнила об отчиме: вот он небось из таких, из сильных? Да как, с какого места к нему подступиться-то? Людочка подумала, что в беде, в одиночестве все одинаковы, и нечего кого-то стыдить и презирать.

В общежитии мест пока не было, и девушка продолжала жить у Гавриловны. Хозяйка учила жиличку «возвращаться в потёмках» не через парк, чтобы «саранопалы» не знали, что она живёт в посёлке. Но Людочка продолжала ходить через парк, где её однажды подловили парни, стращали Стрекачом, незаметно подталкивая к скамейке. Людочка поняла, что они хотят. Она в кармане носила бритву, желая отрезать «достоинство Стрекача под самый корень». О страшной этой мести додумалась не сама, а услышала однажды о подобном поступке женщины в парикмахерской. Парням Людочка сказала, жаль, что нет Стрекача, «такой видный кавалер». Она развязно заявила: отвалите, мальчики, пойду переоденусь в поношенное, не богачка. Парни отпустили её с тем, чтобы поскорее вернулась, предупредили, чтобы не смела «шутить». Дома Людочка переоделась в старенькое платье, подпоясалась той самой верёвочкой от своей люльки, сняла туфли, взяла лист бумаги, но не нашла ни ручки, ни карандаша и выскочила на улицу. По пути в парк прочитала объявление о наборе юношей и девушек в лесную промышленность. Промелькнула спасительная мысль: «Может, уехать?» «Да тут же другая мысль перебила первую: там, в лесу-то, стрекач на стрекаче и все с усами». В парке она отыскала давно запримеченный тополь с корявым суком над тропинкой, захлестнула на него верёвочку, сноровисто увязала петельку, пусть и тихоня, но по-деревенски она умела многое. Людочка забралась на обломыш тополя, надела петлю на шею. Она мысленно простилась с родными и близкими, попросила прощения у Бога. Как все замкнутые люди, была довольно решительной. «И тут, с петлёй на шее, она тоже, как в детстве, зажала лицо ладонями и, оттолкнувшись ступнями, будто с высокого берега бросилась в омут. Безбрежный и бездонный».

Она успела почувствовать, как сердце в груди разбухает, кажется, разломает ребра и вырвется из груди. Сердце быстро устало, ослабело, и тут же всякая боль и муки оставили Людочку...

Парни, ожидающие её в парке, стали уже ругать девушку, обманувшую их. Одного послали в разведку. Он крикнул приятелям: «Когти рвём! Ко-огти! Она...» - Разведчик мчался прыжками от тополей, от света«. Позже, сидя в привокзальном ресторане, он с нервным хохотком рассказывал, что видел дрожащее и дёргающееся тело Людочки. Парни решили предупредить Стрекача и куда-то уехать, пока их не «забарабали».

Хоронили Людочку не в родной брошенной деревне, а на городском кладбище. Мать временами забывалась и голосила. Дома Гавриловна разрыдалась: за дочку считала Людочку, а та что над собой сделала? Отчим выпил стакан водки и вышел на крыльцо покурить. Он пошёл в парк и застал на месте всю компанию во главе со Стрекачом. Бандит спросил подошедшего мужика, что ему надо. «Поглядеть вот на тебя пришёл», - ответил отчим. Он рванул с шеи Стрекача крест и бросил его в кусты. «Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте!» Стрекач пробовал пригрозить мужику ножом. Отчим усмехнулся и неуловимо-молниеносным движением перехватил руку Стрекача, вырвал её из кармана вместе с куском материи. Не дав бандиту опомниться, сгрёб ворот рубашки вместе с фраком, поволок Стрекача за шиворот через кусты, швырнул в канаву, в ответ раздался душераздирающий вопль. Вытирая руки о штаны, отчим вышел на дорожку, шпана заступила ему дорогу. Он упёрся в них взглядом. «Настоящего, непридуманного пахана почувствовали парни. Этот не пачкал штаны грязью, давно уже ни перед кем, даже перед самым грязным конвоем на колени не становился». Шпана разбежалась: кто из парка, кто тащил полусварившегося Стрекача из канавы, кто-то за «скорой» и сообщить полуспившейся матери Стрекача об участи, постигшей её сыночка, бурный путь которого от детской исправительно-трудовой колонии до лагеря строгого режима завершился. Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся и вдруг увидел на сучке обрывок верёвки. «Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная сила высоко его подбросила, он поймался за сук, тот скрипнул и отвалился». Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим тихо молвил: «Что же ты не обломился, когда надо?» Он искрошил его в куски, разбросав в стороны, поспешил к дому Гавриловны. Придя домой и выпив водки, засобирался в леспромхоз. На почтительном расстоянии за ним спешила и не поспевала жена. Он взял у неё пожитки Людочки, помог забраться по высоким ступенькам в вагон электрички и нашёл свободное место. Мать Людочки сначала шептала, а потом в голос просила Бога помочь родить и сохранить хотя бы это дитя полноценным. Просила за Людочку, которую не сберегла. Потом «несмело положила голову ему на плечо, слабо прислонилась к нему, и показалось ей, или на самом деле так было, он приспустил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем её к боку прижал, пригрел».

У местного УВД так и недостало сил и возможностей расколоть Артемку-мыло. Со строгим предупреждением он был отпущен домой. С перепугу Артемка поступил в училище связи, в филиал, где учат лазить по столбам, ввинчивать стаканы и натягивать провода; с испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стахановски, быстрее всех в посёлке, через четыре месяца после свадьбы народилось кучерявое дитё, улыбчивое и весёлое. Дед смеялся, что «этот малый с плоской головой, потому что на свет Божий его вынимали щипцами, уже и с папино мозговать не сумеет, с какого конца на столб влазить - не сообразит».

На четвёртой полосе местной газеты в конце квартала появилась заметка о состоянии морали в городе, но «Людочка и Стрекач в этот отчёт не угодили. Начальнику УВД оставалось два года до пенсии, и он не хотел портить положительный процент сомнительными данными. Людочка и Стрекач, не оставившие после себя никаких записок, имущества, ценностей и свидетелей, прошли в регистрационном журнале УВД по линии самоубийц... сдуру наложивших на себя руки».

Но пока еще не выжили…
По берегу, по плодоносному песку или дресвянику, в крошеве камешника растут яркие, крупные цветы, россыпью - черничник, голубика и дивная ягода севера - княженика. Эта неженка, цветущая неброским розовым цветком, растет всюду островками, загорожена тонкими жердочками и ветвями, над нетолстыми пеньками стоят связанные треугольником жердочки. Бывали тут разные людишки, секли реденький, стойкий лесок бездумно, что поближе, что топору сподручней, оголили мыс, но природа не сдается. В раскоренье пеньев, которые часто не толще человеческого кулака, вдруг зашевелится куропашечным птенчиком, задрожит пушком хвои побег лиственницы - основного здесь дерева, годного на стройматериалы, на топливо, на дрова, на жерди, на плахи для ловушек, и погибнуть тому росточку, что и птенцу лесотундры, суждено чаще, чем выжить.
Парни-первопоселенцы над каждым побегом поставили треугольники - смотри, человек и зверь, не наступи на лесного младенца, не растопчи его - в нем будущая жизнь планеты.
«Добрый знак жизни - их так мало осталось и еще меньше появляется вновь, - глядя на те жердяные треугольники, под которыми растут малые деревца, - подумал я. - Сделать бы их экологическим знаком нашего сибирского края, может, и всей страны, может, и всего мира».
Между тем парней-то дотаптывают потихоньку, с места сживают - перестали принимать у них рыбу, грозятся на пушнину договор не заключать. Парни подумывают в Канаду махнуть, там обжить таежное или тундряное место, и кто молча и зло, кто доброжелательно и сочувственно в спину подталкивают: «Вот и поезжайте подалее, не раздражайте наш люд бескорыстием своим, самостоятельностью этой, не по сердцу она нам».
«И не по уму!» - добавлю я от себя.



Вкус талого снега

Лет уже тому… много лет, кажется, век назад, сидел я на склоне Урала, на старых вырубках с ружьем среди пеньев и кореньев, слушал и не мог наслушаться весеннего разгульного хора птиц, от которого качалось небо. Земля и всё на ней замерли, не шевелились, веточкой единой не качали, дивясь тому чуду, тому празднику, которому сама же она и была творцом.
Утро пролетело, туманы осели, солнце поднялось высоко, но птицы все не унимались, и меж пеньев, кореньев и кустов все шипели, все уркали и воинственно подпрыгивали распетушившиеся косачи.
Поднявшись из засидки, я тут же подрубленно осел - занемели ноги. Много я часов просидел, от темнозори до солнца, и не заметил времени. И только сделал я шаг, из-под ног моих, затрещав крыльями, черной бомбой катнулся косач, ткнулся в одинокую березу и вытаращился на меня.
Я выстрелил. Косач, ударяясь о ветви, клубя перо, покатился вниз, захлопался под березой, и только протянул я руку, чтобы взять птицу, как услышал над головой мелкую сыпь и щелчки дождя. Я поднял голову - небо было чисто, солнечно, однако в лицо мне, сгущаясь, падали и падали капли, облизнувшись, я почувствовал вкус талого снега, слабенькую, нежную сладь на губах и понял - это сок, березовый сок.
Падая вниз, косач выбил из пазухи березы, оторвал от ствола ветку, да и дробью пробило белую кору, и дерево тут же заплакало, зачастило слезами, будто нутром и кожей предчувствовало, что следующей весной с самолетом обсыплют порошком эти бесконечные вырубки, эту землю, на которой природе почти удалось залечить раны и нарожать зверюшек, птиц и разной живности.
Сам охотник будет идти в полуубитых молодых зарослях по щиколотки в пере и плакать, слыша, как хрустят под сапогами хрупкие косточки, и со смятением в сердце думать о будущем. Брызнет ли березовый сок в лицо детишкам нашим и внукам, почувствуют ли они пенную сладость талого чистого снега на губах, услышат ли пенье птиц, да такое, что от него даже качается небо и забывается земля хмельная, ошалелая от вешнего удальства и разгула?



Мелодия

Пестрый лист. Красный шиповник. Искры обклеванной калины в серых кустах. Желтая хвойная опадь с лиственниц. Черная, обнаженная в полях земля под горою. Зачем так скоро?!



Строка

Опять пришла зима. Холодно. Эта строка приснилась мне теплой летней ночью.



Приветное слово

Холодно. Ветрено. Конец весны, а приходится на прогулку прятаться в лес.
Иду. Кашляю. Скриплю. Надо мной пустынно шумят березы, никак не разрождающиеся листом, сережками лишь обвешанные и щепотками зеленых почек осененные. Настроение мрачное. Думается в основном о конце света.
Но вот навстречу по вытоптанной тропинке чешет на трехколесном велосипеде девочка в красной куртке и в красной шапочке. За ней мама коляску катит с малышом. - Длястуй, дядя! - сияя чернущими глазами, кричит девочка и шурует дальше.
«Здравствуй, маленькая! Здравствуй, дитятко мое!» - хочется крикнуть и мне, да я не успеваю.
Мать в синем плащике, наглухо застегнутом, - боится застудить грудь, поравнявшись со мной, устало улыбнулась:
- Ей пока еще все люди - братья!
Оглянулся - мчится девочка в распахнутой красной куртке по весеннему березняку, приветствует всех, всему радуется.
Много ль человеку надо? Вот и мне сделалось легче на душе.



Тетрадь 2



Как лечили богиню



Домский собор

Дом… Дом… Дом…
Домский собор, с петушком на шпиле. Высокий, каменный, он по-над Ригой звучит.
Пением органа наполнены своды собора. С неба, сверху плывет то рокот, то гром, то нежный голос влюбленных, то зов весталок, то рулады рожка, то звуки клавесина, то говор перекатного ручья…
И снова грозным валом бушующих страстей сносит все, снова рокот.
Звуки качаются, как ладанный дым. Они густы, осязаемы. Они всюду, и все наполнено ими: душа, земля, мир.
Все замерло, остановилось.
Душевная смута, вздорность суетной жизни, мелкие страсти, будничные заботы - все-все это осталось в другом месте, в другом свете, в другой, отдалившейся от меня жизни, там, там где-то.
«Может, все что было до этого, - сон? Войны, кровь, братоубийство, сверхчеловеки, играющие людскими судьбами ради того, чтобы утвердить себя над миром.
Зачем так напряженно и трудно живем мы на земле нашей? Зачем? Почему?»
Дом. Дом. Дом…
Благовест. Музыка. Мрак исчез. Взошло солнце. Все преображается вокруг.
Нет собора с электрическими свечками, с древней лепотой, со стеклами, игрушечно и конфетно изображающими райскую жизнь. Есть мир и я, присмиревший от благоговения, готовый преклонить колени перед величием прекрасного.
Зал полон людьми, старыми и молодыми, русскими и нерусскими, партийными и беспартийными, злыми и добрыми, порочными и светлыми, усталыми и восторженными, всякими.
И никого нет в зале!
Есть только моя присмирелая, бесплотная душа, она сочится непонятной болью и слезами тихого восторга.
Она очищается, душа-то, и чудится мне, весь мир затаил дыхание, задумался этот клокочущий, грозный наш мир, готовый вместе со мною пасть на колени, покаяться, припасть иссохшим ртом к святому роднику добра…
И вдруг, как наваждение, как удар: а ведь в это время где-то целят в этот собор, в эту великую музыку… пушками, бомбами, ракетами…
Не может этого быть! Не должно быть!
А если есть. Если суждено умереть нам, сгореть, исчезнуть, то пусть сейчас, пусть в эту минуту, за все наши злые дела и пороки накажет нас судьба. Раз не удается нам жить свободно, сообща, то пусть хоть смерть наша будет свободной, и душа отойдет в иной мир облегченной и светлой.
Живем мы все вместе. Умираем по отдельности. Так было века. Так было до этой минуты.
Так давайте сейчас, давайте скорее, пока нет страха. Не превратите людей в животных перед тем, как их убить. Пусть рухнут своды собора, и вместо плача о кровавом, преступно сложенном пути унесут люди в сердце музыку гения, а не звериный рев убийцы.
Домский собор! Домский собор! Музыка! Что ты сделала со мною? Ты еще дрожишь под сводами, еще омываешь душу, леденишь кровь, озаряешь светом все вокруг, стучишься в броневые груди и больные сердца, но уже выходит человек в черном и кланяется сверху. Маленький человек, тужащийся уверить, что это он сотворил чудо. Волшебник и песнопевец, ничтожество и Бог, которому подвластно все: и жизнь, и смерть.
Здесь не рукоплещут. Здесь люди плачут от ошеломившей их нежности. Плачет каждый о своем. Но вместе все плачут о том, что кончается, спадает прекрасный сон, что кратковечно волшебство, обманчиво сладкое забытье и нескончаемы муки.
Домский собор. Домский собор.
Ты в моем содрогнувшемся сердце. Склоняю голову перед твоим певцом, благодарю за счастье, хотя и краткое, за восторг и веру в разум людской, за чудо, созданное и воспетое этим разумом, благодарю тебя за чудо воскрешения веры в жизнь. За все, за все благодарю!



Кладбище

Как минует пароход роскошную территорию с домами, теремками, загородью для купающихся, с живучими вывесками на берегу: «Запретная зона пионерлагеря», - впереди виден сделается мыс при слиянии рек Чусовой и Сылвы. Подмыт он водою, поднимающейся веснами и падающей в зиму.
Напротив мыса, по ту сторону Сылвы, сухие тополя в воде стоят.
Молодые и старые тополя, все они черны и с обломавшимися ветками. Но на одном скворечник вниз крышею висит. Иные тополя наклонились, иные еще прямо держатся и со страхом смотрят в воду, которая все вымывает и вымывает их корни, и берег все ползет, ползет, и скоро уж двадцать лет минет, как разлилось своедельное море, а берега настоящего все нет, все рушится земля.
В прощёный день приходят с окрестных деревень и с кирпичного завода люди, бросают в воду крупу, крошат яичко, хлебушко щипают.
Под тополями, под водой кладбище.
Когда заполнялось Камское водохранилище, большой штурм был. Множество людей и машин сгребали лес, дома, осиротевшие постройки и сжигали их. Костры были на сотни верст. Тогда же и упокойных перемещали на горы.
Это кладбище рядом с поселком Ляды. Невдалеке отсюда, в селе Троица, жил и работал когда-то вольный, удалой поэт Василий Каменский.
На лядовском кладбище тоже велась работа перед заполнением своедельного моря. Быстрая работа. Перетащили строители в гору с десяток свежих домовин, заверились справкой из сельсовета о выполненном обязательстве, магарыч по случаю благополучно завершенного дела распили и уехали. Тополя кладбищенские под воду пошли, и могилы - под воду. Костей потом много на дне белело. И рыба тут косяком стояла. Лещи большие. Рыбу местные жители не ловили и наезжим людям ловить не давали. Греха боялись.
А потом упали засохшие тополя в воду. Первым тот упал, что со скворечником стоял, самый он старый, самый костлявый и самый горестный был.
Новое кладбище на горе образовалось. Его давно уже травою затянуло. А деревца ни одного там нет, даже кусточка ни единого. И ограды нету. Поло кругом. Ветер с водохранилища идет. Травы шевелит и свистит ночами в крестах, в деревянных и железных пирамидках. Пасутся здесь ленивые коровы и тощие козы в репьях. Жуют они травку и венки пихтовые с могил жуют. Среди могил, на хилой траве, не ведая ни трепета, ни страха, валяется молодой пастух и сладко спит, обдуваемый ветерком с большой воды.
И рыбу начали ловить там, где упали тополя. Пока наезжие, незнающие люди ловят, но и местные жители скоро начнут.
Уж очень здорово вечерами в парную погоду берет лещ на этом месте…



Звезды и елочки

В Никольском районе, на родине покойного поэта Яшина, я впервые увидел звездочки, прибитые к торцам углов сельских изб, и решил, что это пионеры-тимуровцы в честь какого-то праздника украсили деревню…
Зашли мы в одну избу испить водицы. Жила в той деревянной избе, с низко спущенными стропилами и узко, в одно стекло, прорубленными окнами, приветливая женщина, возраст которой сразу не определить было - так скорбно и темно лицо ее. Но вот она улыбнулась: «Эвон, сколько женихов-то мне сразу привалило! Хоть бы взяли меня с собой да заблудили в лесу…» И мы узнали в ней женщину, чуть перевалившую за середину века, но не раздавленную жизнью.
Женщина складно шутила, светлела лицом и, не зная, чем нас угостить, все предлагала гороховые витушки, а узнавши, что мы никогда не пробовали этакой стряпни, непринужденно одарила нас темными крендельками, высыпав их с жестяного листа на сиденье машины, уверяя, что с такого кренделя в мужике дух крепкий бывает и на гульбу его тянет греховодную.
Я не устаю поражаться тому, как люди, и особенно женщины, и особенно на Вологодчине, несмотря ни на какие невзгоды, сохраняют и несут по жизни распахнутую, неунывающую душу. Встретишь на перепутье вологодского мужика или бабенку, спросишь о чем-нибудь, а они улыбнутся тебе и заговорят так, будто сотню лет уж тебя знают и родня ты им наиближайшая. А оно и правда родня: на одной ведь земле родились, одни беды мыкали. Только забывать иные из нас об этом стали.
Настроенный на веселую волну, я весело поинтересовался, что за звезды на углах избы, в честь какого такого праздника?
И снова потемнело лицо старой женщины, улетучились смешинки из глаз, а губы вытянулись в строгую ниточку. Опустив голову, она глухо, с выношенным достоинством и скорбью ответила:
- Праздник?! Не дай Бог никому такого праздника… Пятеро не вернулись у меня с войны: сам, трое сыновей и деверь… - Она прошлась взглядом по звездочкам, вырезанным из жести, покрашенным багряной ученической краской, хотела еще что-то добавить, да лишь подавила в себе вздох, прикрыла калитку за собою, и оттуда, уже со двора, сглаживая неловкость, сделанную мной, добавила: - Поезжайте с Богом. Если ночевать негде, ко мне приворачивайте, изба пуста…
«Изба пуста. Изба пуста…» - билось у меня в голове, и я все смотрел неотрывно - в деревенских улицах мелькали красными пятнышками звездочки на темных углах, то единично, то россыпью, и вспоминались мне слова, вычитанные недавно в военных мемуарах о том, что в такую тяжкую войну, наверное, не осталось ни одной семьи в России, которая не потеряла бы кого-нибудь…
А как много на Вологодчине недостроенных и уже состарившихся изб! Любили вологжане строиться капитально и красиво. Дома возводили с мезонинами, изукрашивали их резьбой - кружевами деревянными, крыльцо под терем делали. Труд такой кропотлив, требует времени, усердия и умения, и обычно хозяин дома заселялся с семьею в теплую, деловую, что ли, половину избы, где были прихожая, куть и русская печь, а горенку, мезонин и прочее уж отделывал неторопливо, с толком, чтобы было в «чистой» половине всегда празднично и светло.

Рассказчик убежден, что только музыка спасет мир и каждого из нас от внутреннего распада, поможет лучше понять себя.

К. Паустовский «Старый повар»

Слепому герою этого рассказа музыка Моцарта воссоздала зримую картину, помогла возвратиться в прошлое, увидеть самые счастливые события своей жизни.

В. Короленко «Слепой музыкант»

Петрусь родился слепым, и музыка помогла ему выжить и стать по-настоящему талантливым пианистом.

А.П. Чехов «Скрипка Ротшильда»

Якова Матвеевича, героя рассказа, найденная им мелодия, изумительная по красоте, трогательная и печальная, заставляет сделать философские обобщения гуманного характера: если бы не было ненависти и злобы между людьми, мир стал бы прекрасен, никто бы не стал друг другу мешать. Он впервые испытал стыд от того, что обижал окружающих.

Л.Н.Толстой «Альберт»

Главный герой рассказа - гениальный музыкант. Он завораживающе играет на скрипке, и слушателям кажется, что они вновь переживают навек утраченное, что их души согреваются.

Л.Н. Толстой «Война и мир»

Своим пением Наташа Ростова способна воздействовать на лучшее в человеке. Именно так она спасла от отчаяния своего брата Николая после того, как он проиграл большую сумму денег.

Роли художественной литературы в становлении личности

М. Горький «Мои университеты»

Алёша, герой повести, считал, что только прочитанные книги помогли ему выдержать тяжелейшие жизненные испытания, стать человеком…

Роли чтения в жизни человека

Р. Брэдбери ««451 по Фаренгейту».

Фантаст считал, что простой человек разве только одну сотую может увидеть своими глазами, а остальные девяносто девять процентов он познает через книгу.

Р. Брэдбери «Воспоминания»

«Библиотеки меня воспитали. Я не верю колледжам и университетам, а верю в библиотеки... Я получил образование в библиотеке, не в колледже».

Нравственной ценности художественной литературы



Р. Брэдбери «451° по Фаренгейту»

В утопическом мире будущего нет социальных проблем. Они были побеждены уничтожением книг - ведь литература заставляет думать. Костры из художественных произведений символизируют гибель человеческой духовности, превращение людей в заложников примитивной массовой культуры.

Ю. Бондарев «Редкий дар»

В своей статье писатель рассуждает о том, как с детства сказки и стихи Корнея Ивановича Чуковского закладывают в читателях великие качества человечности: благородство, любовь к жизни, ненависть ко злу, трусости, жестокости.

В. Шукшин

«Литература должна помочь понять нам, что с нами происходит.»

Роли живописи в жизни человека

Б. Екимов «Музыка старого дома»

Этюды Шишкина, Серова в Русском музее помогли рассказчику увидеть красоту земли, людей, жизни.

Роли искусства в жизни человека человека

В. Тендряков «Свидание с Нефертити»

Сохранения культуры

Д.С. Лихачев «Письма о добром и прекрасном»

Сменяются политические эпохи, но в нашей стране отношение власти к памятникам отечественной культуры, к церквам, музеям, библиотекам никогда не вселяло оптимизма. Экология культуры должна стать одной из важнейших задач современности: ведь в ней истоки нравственности, без которой немыслим человек.

Р. Брэдбери «Улыбка»

Мальчик Том во время очередной «культурной революции», рискуя жизнью, уносит и прячет холст, на котором изображена Джоконда. Он хочет сохранить его, чтобы впоследствии вернуть людям: Том верит, что настоящее искусство способно облагородить даже дикую толпу.

Взаимоотношений власти и личности, власти и художника

Мастер в романе не создан для той жестокой борьбы, на которую его обрекает общество и не понимает, что, став писателем, он тем самым превращается в конкурента бездарей и демагогов, захвативших «литературную ниву» и считающих её своей своей вотчиной. Они бездарны и потому ненавидят талантливых людей; у них, приспособленцев и холуев, страшную злобу вызывает человек внутренне свободный, который говорит только то, что думает. И они стараются его уничтожить.

А.И. Герцен «Сорока- воровка»

Главная героиня повести Анета - талантливая крепостная актриса богатого князя Сталинского. Один из фаворитов князя

Я. Голованов «Этюды об ученых»

Жизнь известного русского изобретателя Ивана Кулибина – это суровое обвинение невежеству и бюрократизму. Его крупнейшие проекты так и не вошли в нашу жизнь: они остались лежать в чиновничьих папках. Когда для серьезной работы требовалась помощь властей, перед изобретателям возникала стена равнодушия.

ПРОЧИЕ ПРОБЛЕМЫ

Личности и власти

М.Замятин «Мы»

Единое государство с его тоталитарной властью уничтожило личность в каждом: в стране нет людей, а есть «нумера», похожие на запрограммированных людей.

Господства зла в мире (справедливого возмездия)

М. Булгаков «Мастер и Маргарита»

Зло господствует потому, что нет в обществе силы, способной его разоблачить и наказать, а наказать, по Булгакову, надо: писатель явно не является сторонником идеи непротивления злу насилием, напротив, по его мнению, привести в чувство людей, закосневших в зле, возможно только силой и даже насилием, страхом, потому что эти люди ведут себя по – человечески лишь тогда, когда боятся вести себя иначе. Свита Воланда, таким образом, воплощает в романе принцип справедливости, возмездия.

В дождливое, морочное утро ударили наши орудия - началась артподготовка, закачалась земля под ногами, посыпались последние плоды с деревьев в парке, и лист закружило вверху.
Командир взвода приказал мне сматывать связь и с катушкой да телефонным аппаратом следовать за ними в атаку. Я весело помчался по линии сматывать провода: хоть и уютно в панской избе и усадьбе, а все же надоело - пора и честь знать, пора и вперед идти, шуровать немца до Берлина еще далеко.
Неслись снаряды надо мною с разноголосыми воплями, курлыканьем и свистом. Немцы отвечали реденько и куда попало - я был опытный уже солдат и знал: лежала сейчас немецкая пехота, уткнувшись носом в землю, и молила Бога о том, чтобы у русских запас снарядов скорее кончился. «Да не кончится! Час и десять минут долбить будут, пока смятку из вас, лиходеев, не сделают», - размышлял я с лихорадочным душевным подъемом. Во время артподготовки всегда так: жутковато, трясет всего внутри и в то же время страсти в душе разгораются.
Я как бежал с катушкой на шее, так и споткнулся, и мысли мои оборвались: богиня Венера стояла без головы, и руки у нее были оторваны, лишь осталась ладошка, которой она прикрывала стыд, а возле забросанного землей фонтана валялись Абдрашитов и поляк, засыпанные белыми осколками и пылью гипса. Оба они были убиты. Это перед утром обеспокоенные тишиной немцы делали артналет на передовую и очень много снарядов по парку выпустили.
Поляк, установил я, ранен был первый - у него еще в пальцах не высох и не рассыпался кусочек гипса. Абдрашитов пытался стянуть поляка в бассейн, под фонтанчик, но не успел этого сделать - их накрыло еще раз, и успокоились они оба.
Лежало на боку ведерко, и вывалилось из него серое тесто гипса, валялась отбитая голова богини и одним беззрачным оком смотрела в небо, крича пробитым ниже носа кривым отверстием. Стояла изувеченная, обезображенная богиня Венера. А у ног ее, в луже крови, лежали два человека - советский солдат и седовласый польский гражданин, пытавшиеся исцелить побитую красоту.

Домский собор

Дом… Дом… Дом…
Домский собор, с петушком на шпиле. Высокий, каменный, он по-над Ригой звучит.
Пением органа наполнены своды собора. С неба, сверху плывет то рокот, то гром, то нежный голос влюбленных, то зов весталок, то рулады рожка, то звуки клавесина, то говор перекатного ручья…
И снова грозным валом бушующих страстей сносит все, снова рокот.
Звуки качаются, как ладанный дым. Они густы, осязаемы. Они всюду, и все наполнено ими: душа, земля, мир.
Все замерло, остановилось.
Душевная смута, вздорность суетной жизни, мелкие страсти, будничные заботы - все-все это осталось в другом месте, в другом свете, в другой, отдалившейся от меня жизни, там, там где-то.
«Может, все что было до этого, - сон? Войны, кровь, братоубийство, сверхчеловеки, играющие людскими судьбами ради того, чтобы утвердить себя над миром.
Зачем так напряженно и трудно живем мы на земле нашей? Зачем? Почему?»
Дом. Дом. Дом…
Благовест. Музыка. Мрак исчез. Взошло солнце. Все преображается вокруг.
Нет собора с электрическими свечками, с древней лепотой, со стеклами, игрушечно и конфетно изображающими райскую жизнь. Есть мир и я, присмиревший от благоговения, готовый преклонить колени перед величием прекрасного.
Зал полон людьми, старыми и молодыми, русскими и нерусскими, партийными и беспартийными, злыми и добрыми, порочными и светлыми, усталыми и восторженными, всякими.
И никого нет в зале!
Есть только моя присмирелая, бесплотная душа, она сочится непонятной болью и слезами тихого восторга.
Она очищается, душа-то, и чудится мне, весь мир затаил дыхание, задумался этот клокочущий, грозный наш мир, готовый вместе со мною пасть на колени, покаяться, припасть иссохшим ртом к святому роднику добра…
И вдруг, как наваждение, как удар: а ведь в это время где-то целят в этот собор, в эту великую музыку… пушками, бомбами, ракетами…
Не может этого быть! Не должно быть!
А если есть. Если суждено умереть нам, сгореть, исчезнуть, то пусть сейчас, пусть в эту минуту, за все наши злые дела и пороки накажет нас судьба. Раз не удается нам жить свободно, сообща, то пусть хоть смерть наша будет свободной, и душа отойдет в иной мир облегченной и светлой.
Живем мы все вместе. Умираем по отдельности. Так было века. Так было до этой минуты.
Так давайте сейчас, давайте скорее, пока нет страха. Не превратите людей в животных перед тем, как их убить. Пусть рухнут своды собора, и вместо плача о кровавом, преступно сложенном пути унесут люди в сердце музыку гения, а не звериный рев убийцы.
Домский собор! Домский собор! Музыка! Что ты сделала со мною? Ты еще дрожишь под сводами, еще омываешь душу, леденишь кровь, озаряешь светом все вокруг, стучишься в броневые груди и больные сердца, но уже выходит человек в черном и кланяется сверху. Маленький человек, тужащийся уверить, что это он сотворил чудо. Волшебник и песнопевец, ничтожество и Бог, которому подвластно все: и жизнь, и смерть.
Здесь не рукоплещут. Здесь люди плачут от ошеломившей их нежности. Плачет каждый о своем. Но вместе все плачут о том, что кончается, спадает прекрасный сон, что кратковечно волшебство, обманчиво сладкое забытье и нескончаемы муки.
Домский собор. Домский собор.
Ты в моем содрогнувшемся сердце. Склоняю голову перед твоим певцом, благодарю за счастье, хотя и краткое, за восторг и веру в разум людской, за чудо, созданное и воспетое этим разумом, благодарю тебя за чудо воскрешения веры в жизнь. За все, за все благодарю!

Кладбище

Как минует пароход роскошную территорию с домами, теремками, загородью для купающихся, с живучими вывесками на берегу: «Запретная зона пионерлагеря», - впереди виден сделается мыс при слиянии рек Чусовой и Сылвы. Подмыт он водою, поднимающейся веснами и падающей в зиму.
Напротив мыса, по ту сторону Сылвы, сухие тополя в воде стоят.
Молодые и старые тополя, все они черны и с обломавшимися ветками. Но на одном скворечник вниз крышею висит. Иные тополя наклонились, иные еще прямо держатся и со страхом смотрят в воду, которая все вымывает и вымывает их корни, и берег все ползет, ползет, и скоро уж двадцать лет минет, как разлилось своедельное море, а берега настоящего все нет, все рушится земля.
В прощёный день приходят с окрестных деревень и с кирпичного завода люди, бросают в воду крупу, крошат яичко, хлебушко щипают.
Под тополями, под водой кладбище.
Когда заполнялось Камское водохранилище, большой штурм был. Множество людей и машин сгребали лес, дома, осиротевшие постройки и сжигали их. Костры были на сотни верст. Тогда же и упокойных перемещали на горы.
Это кладбище рядом с поселком Ляды. Невдалеке отсюда, в селе Троица, жил и работал когда-то вольный, удалой поэт Василий Каменский.
На лядовском кладбище тоже велась работа перед заполнением своедельного моря. Быстрая работа. Перетащили строители в гору с десяток свежих домовин, заверились справкой из сельсовета о выполненном обязательстве, магарыч по случаю благополучно завершенного дела распили и уехали. Тополя кладбищенские под воду пошли, и могилы - под воду. Костей потом много на дне белело. И рыба тут косяком стояла. Лещи большие. Рыбу местные жители не ловили и наезжим людям ловить не давали. Греха боялись.
А потом упали засохшие тополя в воду. Первым тот упал, что со скворечником стоял, самый он старый, самый костлявый и самый горестный был.
Новое кладбище на горе образовалось. Его давно уже травою затянуло. А деревца ни одного там нет, даже кусточка ни единого. И ограды нету. Поло кругом. Ветер с водохранилища идет. Травы шевелит и свистит ночами в крестах, в деревянных и железных пирамидках. Пасутся здесь ленивые коровы и тощие козы в репьях. Жуют они травку и венки пихтовые с могил жуют. Среди могил, на хилой траве, не ведая ни трепета, ни страха, валяется молодой пастух и сладко спит, обдуваемый ветерком с большой воды.
И рыбу начали ловить там, где упали тополя. Пока наезжие, незнающие люди ловят, но и местные жители скоро начнут.
Уж очень здорово вечерами в парную погоду берет лещ на этом месте…

Звезды и елочки

В Никольском районе, на родине покойного поэта Яшина, я впервые увидел звездочки, прибитые к торцам углов сельских изб, и решил, что это пионеры-тимуровцы в честь какого-то праздника украсили деревню…
Зашли мы в одну избу испить водицы. Жила в той деревянной избе, с низко спущенными стропилами и узко, в одно стекло, прорубленными окнами, приветливая женщина, возраст которой сразу не определить было - так скорбно и темно лицо ее. Но вот она улыбнулась: «Эвон, сколько женихов-то мне сразу привалило! Хоть бы взяли меня с собой да заблудили в лесу…» И мы узнали в ней женщину, чуть перевалившую за середину века, но не раздавленную жизнью.
Женщина складно шутила, светлела лицом и, не зная, чем нас угостить, все предлагала гороховые витушки, а узнавши, что мы никогда не пробовали этакой стряпни, непринужденно одарила нас темными крендельками, высыпав их с жестяного листа на сиденье машины, уверяя, что с такого кренделя в мужике дух крепкий бывает и на гульбу его тянет греховодную.
Я не устаю поражаться тому, как люди, и особенно женщины, и особенно на Вологодчине, несмотря ни на какие невзгоды, сохраняют и несут по жизни распахнутую, неунывающую душу. Встретишь на перепутье вологодского мужика или бабенку, спросишь о чем-нибудь, а они улыбнутся тебе и заговорят так, будто сотню лет уж тебя знают и родня ты им наиближайшая. А оно и правда родня: на одной ведь земле родились, одни беды мыкали. Только забывать иные из нас об этом стали.
Настроенный на веселую волну, я весело поинтересовался, что за звезды на углах избы, в честь какого такого праздника?
И снова потемнело лицо старой женщины, улетучились смешинки из глаз, а губы вытянулись в строгую ниточку. Опустив голову, она глухо, с выношенным достоинством и скорбью ответила:
- Праздник?! Не дай Бог никому такого праздника… Пятеро не вернулись у меня с войны: сам, трое сыновей и деверь… - Она прошлась взглядом по звездочкам, вырезанным из жести, покрашенным багряной ученической краской, хотела еще что-то добавить, да лишь подавила в себе вздох, прикрыла калитку за собою, и оттуда, уже со двора, сглаживая неловкость, сделанную мной, добавила: - Поезжайте с Богом. Если ночевать негде, ко мне приворачивайте, изба пуста…
«Изба пуста. Изба пуста…» - билось у меня в голове, и я все смотрел неотрывно - в деревенских улицах мелькали красными пятнышками звездочки на темных углах, то единично, то россыпью, и вспоминались мне слова, вычитанные недавно в военных мемуарах о том, что в такую тяжкую войну, наверное, не осталось ни одной семьи в России, которая не потеряла бы кого-нибудь…
А как много на Вологодчине недостроенных и уже состарившихся изб! Любили вологжане строиться капитально и красиво. Дома возводили с мезонинами, изукрашивали их резьбой - кружевами деревянными, крыльцо под терем делали. Труд такой кропотлив, требует времени, усердия и умения, и обычно хозяин дома заселялся с семьею в теплую, деловую, что ли, половину избы, где были прихожая, куть и русская печь, а горенку, мезонин и прочее уж отделывал неторопливо, с толком, чтобы было в «чистой» половине всегда празднично и светло.
Вот эти-то светлые половины изб и остались недостроенными. Щели окон, кое-где уже прорубленных, снова наспех забраны чурбаками. На некоторых домах начата уже орнаментовка мезонинов, оконных наличников и ворот. Но грянула война, хозяин вытер пот со лба, стряхнул стружки с рубахи и, бережно упрятав весь «струмент» в чуланку, отложил работу на потом, на после войны…
Отложил и не смог вернуться к ней. Лежит русский мужик в сальских или донских степях, подо Львовом или Варшавой, лежит на Зееловских высотах или под Прагой - спит непробудным сном в нашей и чужой земле, а на родине его, в деревнях, рассыпается съеденный ржой, но все еще хранимый на всякий случай женщинами «струмент», старятся сами женщины, старятся так и не высветлившиеся избы, и русская пословица «Без хозяина и дом сирота» обрела какой-то совсем уж горестный смысл.
«Пуста изба…»
Древняя, трудно рожающая хлеб земля, заселенная народом даровитым, бойким на язык и на работу, раскинулась меж болот и лесов. За околицами деревень чистой зеленью переливаются льны, неопятнанным светом своим напоминая вянущую вдовью красу; клонятся долу отяжелевшие ржи; слитно звенит колосом пшеница; шелестят пегие овсы.
Живет и работает земля, как сотню и тысячу лет назад, и, как в древности, на позднем клеверном лугу - женщины с литовками, в цветастых сарафанах, с яркими лентами по подолу фартуков, с оборками на кофтах и в белых платках.
- Помогите, мужики! - машут они руками. И мы подворачиваем, скованно отшучиваясь, берем косы и, стараясь не посрамить мужской род, спешим заделать прокос пошире. И у кого-то уж лучиной хрустнуло литовище - больно размашисто всадил литовку в проволокой свитый клевер.
- Такой клевер надо брить узко, плавно, - учат нас женщины и понарошку сокрушаются: - Ах ты, беда! Литовище нарушили! Кто нам его изладит? Один у нас мужик на всю артель, да и тот три дня уж с повети не слезает - после именин…
И тут же принимаются утешать сконфуженного косца, уверяя, что литовище было надломлено и они, бабы, для потехи его подсунули.
- Заезжайте ввечеру! - приглашают они. - Вместе литовище ремонтировать станем! - хохочут озорницы, как в молодости, и цветастой цепочкой вытягиваются по клевеpy, роняя малиново-зеленые валы его к ногам.
Кажется такой труд легким, и хочешь не хочешь, а сравнишь этих вечных тружениц с теми, кто фыркает при словах «деревня», «сарафан» и прочих подобных вещах.
На одном из домов, высоко, под застрехой, увидел я елочку в ленточках, в тряпочках и поинтересовался: что, мол, опять за причуды?
И мне объяснили спутники, что не причуды, а обычай вологодский, дошедший до наших дней из старины: коли берут парня в солдаты, то невеста его обряжает елочку лентами да цветными тряпочками и прибивает к мезонину или стрехе избы суженого. Жених, вернувшись из солдат, сам уж снимает елочку и торжественно, под радостный причет и плач женщин, несет ее в одной руке, а другою вводит в дом невесту, которая умела ждать и была верной.
Но если парень почему-либо не вернулся из армии - так и будет сохнуть прибитая елочка, и никто ее, скорбную и укорную, не смеет снять, кроме самой невесты.
Увы, на многих вологодских домах ныне траурно чернеют и осыпаются елочки, а ленты и тряпочки выцвели, обмахрились - не возвращаются парни в родные села, под отеческие крыши, к верным и чистым невестам. Они оседают в городах или на стройках, женятся на случайных спутницах и канителятся потом с разводами, сиротя детей, тоскуя по родной земле и сожалея о легко утраченной верной любви.
Поля и села. Поля и села.
Облачное небо над ними в голубеньких прозорах, леса и перелески тронуты первыми холодами, листья багряные, что звезды на углах черных изб; елочки, выскочившие на обочину опушки, будто поджидают, когда их нарядят лентами; белый, мудро молчащий храм за холмом; пестрое стадо на зеленой отаве; конь, запыливший телегою по ухабистой проселочной дороге; первый огонек, затеплившийся в селе; грачиный содом на старых тополяx; крик девчоночий, тонко прорезавший тишину деревенской улицы: «Маманя, маманя, в магазин белый хлеб привезли!..»
И снова тихая умиротворенность кормящей матери-земли, привычно, в труде прожитый день, привычные сумерки, наползающие из-за холмов, привычные дали, объятые покоем.

Печаль веков

Среди гор героической Боснии, больше всех республик Югославии потерявшей людей па войне и больше всех пострадавшей от войны, в тихом селении, где никто и никуда не торопится, где жизнь после боев, потоков крови, страданий и слез как бы раз и навсегда уравновесилась, стоит мечеть с белым минаретом.
Полдень. Печет солнце. По склонам гор недвижные леса. Даль покрыта маревом, и в этом мареве молча и величественно качаются перевалы заснеженных гор.
И вдруг в эту тишину, в извечное спокойствие гор, в размеренную жизнь входит протяжный, печальный голос.
Мчатся машины, автобусы, едут крестьяне на быках. У кафарни толкается народ, бегут из школы ребятишки, а над ними, как сотню и тысячу лет назад, разносится далекий голос. В тенистом, прохладном распадке, в глубине боснийских гор он звучит как-то по-особенному проникновенно.
О чем это он? О вечности? Или о быстро текущей жизни? О суете и бренности нашей? О мятущейся человеческой душе?
Слов не понять. Да и нет почти слов в полуденной молитве. Есть беспредельная печаль, есть голос одинокого певца, как будто познавшего истину бытия.
Здесь, внизу, шли войны, люди убивали людей, пришельцы отнимали и занимали эту землю; фашисты разбивали о борта машин головы детишек, а он все так же звучал в вышине - гортанно, протяжно, бессрастно и удаленно.
Голос, плывущий с белого, нацеленного в небо минарета-ракеты, сделался уже привычным, и неверующие здешние жители его просто не слышат и не замечают. Но в утренний, полуденный и вечерний час заката солнца одинокий певец посылает приветствие небу, людям, земле, проповедуя какую-то, нам уже непонятную, утраченную истину, страдая за нас и за тех, кто был до нас, врачуя душевные недуги спокойствием и потусторонней мудрой печалью веков, которой как будто не коснулась ржавчина времени и страшные, бурные века человеческой истории прошли мимо певца в толкотне и злобе.
Внизу, у подножия минарета, все мчатся и мчатся машины, спешат куда-то вечно занятые люди и раздается хохот у источника «мужска вода».

Миленький ты мой

Вечером в курортном городе Дубровнике пахло цветущим жасмином. С причаленных белых кораблей и яхт разносилось тихое пение мандолин. Море лениво пошевеливалось в бухте, выступы скал растворялись в сумерках, и где-то за ними, за этими скалами, покрытыми сосняком и буйной южной растительностью, была Италия, и когда-то, давным-давно, далматинцы плавали к берегу италийскому - в гости к синьорам, и так им нравилось плавать туда, что они до сорока лет забывали жениться.
Как прекрасна эта южная земля в Югославии! Прекрасен вечер, и музыка прекрасна.
Я броду по приморскому бульвару, вдыхаю нежный аромат цветов, слушаю море. Набережная пустеет. Все меньше и меньше людей. Тише море. Тише музыка. И только из ресторации несется голос подгулявшего портового грузчика: «Любова, Любова…»
А под кустом акации, уже сорящей белым цветом, сидят двое: он и она. И ему, и ей лет по восемнадцать. Она, в желтенькой спортивной кофточке, приникла к его плечу, волосы, желтые от света фонарей, упали ей на лицо, заслонили глаза. Он обнял ее и нежно гладил по худенькому, еще угловатому плечу и что-то напевал ей свое, тихо напевал, и слышала его только она. Слышала его песню, его сердце. Ни моря, ни редких прохожих, ни музыки, ни цвета акации, обсыпавшего их, не замечали они. Ни до кого им не было дела, и никто не мешал им быть в одиночестве в этой густой от тепла, темной южной ночи.
Мне почудилось, что я угадывал песню, которую пел ей он, быть может, ее случайный спутник, возлюбленный ли, молодой ли беспечный муж или навеки соединенный с нею друг жизни.
Взялась откуда-то и бродит по нашим интеллигентным компаниям песня, в общем-то бросовая, но есть в ней горестная, простенькая беззащитность. Песню эту любил покойный Василий Макарович Шукшин и начал с нее свой малоизвестный фильм «Странные люди».

Миленький ты мой, возьми меня с собой,
И там, в стране далекой, назови меня…

Тихо, на носках прошел я мимо молодой пары, угадав, что они безработные, по губке, торчавшей из кармана куртки, брошенной на скамью, - этими губками молодые ребята моют машины туристов, зарабатывая себе кусок хлеба. Один безработный парень днем в портовой столовке зло и недоуменно говорил нам, советским людям: «Мой папа инвалид. Его изувечили немцы, а я мою машины немецких туристов. Это как?»
И мы не знали, что ему ответить. А он, безработный парень, напирал на нас так, как будто мы и только мы ответственны за него и за все, что с ним происходит.
Неприкаянностью, одиночеством, отрешенностью веяло и от этой вот пары, и непонятное чувство вины, как и в разговоре с безработным, охватило меня - безработного я накормил, дал ему десять динаров из своего небогатого заграничного капитала, а что скажешь этим вот, чем их судьбу облегчишь, как согреешь, когда к утру потянет с моря сыростью и холодом?
Прижались вот друг к другу, греют сами себя телами в роскошном курортном городе, на крашенной в радугу скамейке, и поет он ей свою песню, конечно, совсем не ту, что мне мнилась, но чем-то очень и очень похожую на нее, простодушную и нелепую, как деревенская посказулька о любви, придуманная бесхитростной деревенской головой.
Рошад Диздарович, старый партизан и мудрый человек, говорил мне, что молодые люди в их стране фрондируют, вызывающе ведут себя до тех пор, пока не получат «место под солнцем», то есть не определятся на работу. Наши молодые не знают такой беды, и, получив работу, заведя жену и детей, они частенько ведут себя все еще как беспечные дети.
Но почему, почему из поколения в поколение во многих землях так трудно добиваться этого своего «места под солнцем?» Разве мы, прежде всего мы - граждане интернационального долга, жили, боролись, проливали кровь не для того, чтобы люди, вступающие в жизнь, были уверены, что для них есть место и пространство на земле? Почему же, почему так одиноки в своей тоске, в мечтах и в любви юноши? Что же мы недоделали? Чего недосмотрели? Чего недодумали? Быть может, разум наш занят другими мыслями и делами, совсем ненужными вот этим парню и девушке? Зачем им бомбы, ракеты, удушливые газы, заразные бактерии? Им нужна всего лишь работа, всего лишь хлеб, им нужно «место под солнцем».
Море шумит все тише и тише. Смолкает музыка на кораблях. Гаснут огни. Курортный город унялся до утра, чтобы завтра снова проснуться от разноязыкого говора и открыть ворота к морю, к красоте и радости.
А в приморском парке, под цветущей акацией, до самого утра, ежась от холода, все будут сидеть те двое, отрешенные от людей и от мира, и он будет петь ей песню о том, что ни женой, ни сестрой не возьмет ее в далекую страну…

Окно

Ничто не наводит на меня такую пространственную печаль, ничто не повергает в такое чувство беспомощности, как одиноко светящееся окно в покинутой деревушке, да и в скоплении современных домов.
Подъезжаешь рано утром к большому городу, входишь в этот сделавшийся привычным, но все же веющий холодом и отчужденностью каменный коридор - и ощущение такое, словно медленно-медленно утопаешь ты в глухом, бездонном колодце. Равнодушно и недвижно стоят современные жилища с плоскими крышами, с темными квадратами окон, безликими громадами сплачиваясь в отдалении. Тяжелым сном повергнута окраина - ни огонька, ни вздоха.
Спит, сам себя загнавший в бетонные ульи, трудовой человек, спят по пять-шесть деревень в одном многоподъездном доме, спит волость или целая область в одном многолюдном микрорайоне, и только сны соединяют людей с прошлым миром: лошади на лугу, желтые валы сена средь зеленых строчек прокосов, береза в поле, босой мальчишка, бултыхающийся в речке, жатка, вразмашку плывущая в пшенице, малина по опушкам, рыжики по соснякам, салазки, мчащиеся с горы, школы с теплым дымом над трубой, лешие за горой, домовые за печкой…
«В самоволке находятся сны» - как сказал один солдат с поэтическими замашками.
И вдруг раскаленным кончиком иголки проткнется из темных нагромождений огонек, станет надвигаться, обретать форму окна - и стиснет болью сердце: что там, за этим светящимся окном? Кого и что встревожило, подняло с постели? Кто родился? Кто умер? Может, больно кому? Может, радостно? Может, любит человек человека? Может, бьет?..
Поди узнай! Это тебе не в деревне, где крик о помощи слышен от околицы до околицы. Далеко до каменного окна, и машину не остановишь. Уходит она все быстрее и быстрее, но глаза отчего-то никак не могут оторваться от неусыпного огонька, и томит голову сознание, что и ты вот так же заболеешь, помирать станешь и позвать некого - никого и ничего кругом, бездушно кругом.
Что же все-таки у тебя, брат мой, случилось? Что встревожило тебя? Что подняло с кровати? Буду думать - не беда. Так мне легче. Буду надеяться, что минуют твой казенный дом беды, пролетят мимо твоего стандартного окна. Так мне спокойней. Успокойся и ты. Все вокруг спят и ни о чем не думают. Спи и ты. Погаси свет.

Голос из-за моря

Жил я на юге у старого друга и слушал радио, наверное, турецкое, а может, и арабское… Был тих голос женщины, говорившей за морем; тихая грусть доносилась до меня и была мне понятна, хотя и не знал я слов чужого языка. Потом, тоже тихая, словно бы бесконечная, звучала музыка, жаловалась, ныла всю ночь, и незаметно вступал певец, и тоже вел и вел жалобу на одной ноте, делался совсем неразделим с темнотою неба, с твердью земли, с накатом морских волн и шумом листвы за окном - все-все сливалось вместе. Чья-то боль становилась моей болью, и чья-то печаль - моей печалью. В такие минуты совсем явственно являлось сознание, что мы, люди, и в самом деле едины в этом поднебесном мире.

Видение

Густой утренний туман пал на озеро Кубенское. Не видать берегов, не видать бела света - все запеленалось непроглядной наволочью. Сидишь, сидишь над лункою, да и пощупаешь лед под собой, чтобы почувствовать опору, да и себя почувствовать, а то уж вроде бы и сам-то уплыл в пространствие, покрылся туманом, растворился в белом сне.
Рыбаки блуждают в эту пору на озере, кричат матерные слова либо, громко ахая для бодрости духа, рубят лед пешней, отгоняют от себя оторопную тишину.
Я первый раз па озере Кубенском. Мне здесь все занятно и жутковато немного, но я не признаюсь себе в том и только оглядываюсь вокруг, радуясь, что шагах в трех от меня маячит фигура товарища. Она даже не маячит, а проступает клочьями в текучем тумане и то совсем померкнет, то обозначается явственней.
Но вот товарищ приблизился. Я вижу уже башлык на нем, руку, подергивающую удочку с блесной, и белый ящик под ним. Дальше выступила еще фигура рыбака, еще, еще - есть народ, живет он, дышит и клянет ершей, которые одолевают рыбаков ненасытной ордою, не дают подойти доброй рыбе, за что и зовут их здесь хунвейбинами, фашистами и по-всякому. Любые неприличные слова считаются подходящими, и ни одно из них на ерша не действует, он клюет себе и клюет, на что угодно и когда угодно.
Я тоже вытащил ерша, растопыренного, невозмутимого, и бросил в вешнюю лужицу, образовавшуюся на льду. В лужице плавали у меня уже окунь и сорожки. Ерш, как только отдышался и перевернулся на брюхо, тут же почувствовал себя хозяином в луже, выгнал на закраек и опрокинул сорожек, таранил окуня. Тот сдрейфил, на бок упал, заплескался панически.
Пока мы наблюдали за ершом, который вел себя в лужице, будто подгулявший мужик в женском общежитии: разогнавши всю «публику», он удовлетворенно шевелил крылами и колючками, - туман расступился еще шире, бликом пламени замелькал в отдалении бакен, вмерзший в лед; возле луж открыли шумное сражение чайки с воронами из-за ершей, разбросанных рыбаками. Народу обозначалось все больше и больше - и стало на душе бодрее, да и рыба начала брать чаще. Отовсюду слышались возгласы то удивления, то восторга, то разочарования, то вдруг срывались рыбаки и толпой бежали к одной лунке помогать вываживать крупную рыбину и, опустивши ее, хохотали, ругались весело и, утешая хозяина лунки, давали ему закурить либо выпить стопку.
Как и когда поднялось в небе солнце - я не заметил. Обнаружилось оно высоко уже и сначала проступило в тумане лишь призрачным светом, а потом обозначило и себя, как в затмении, ярким ободком. Туманы отдалились к берегам, озеро сделалось шире, лед на нем как будто плыл и качался.
И вдруг над этим движущимся, белым в отдалении и серым вблизи льдом я увидел парящий в воздухе храм. Он, как легкая, сделанная из папье-маше игрушка, колыхался и подпрыгивал в солнечном мареве, а туманы подплавляли его и покачивали на волнах своих.
Храм этот плыл навстречу мне, легкий, белый, сказочно прекрасный. Я отложил удочку, завороженный.
За туманом острыми вершинами проступила щетка лесов. Уже и дальнюю заводскую трубу сделалось видно, и крыши домишек по угорчикам. А храм все еще парил надо льдом, опускаясь все ниже и ниже, и солнце играло в маковке его, и весь он был озарен светом, и дымка светилась под ним.
Наконец храм опустился на лед, утвердился. Я молча указал пальцем на него, думая, что мне пригрезилось, что я в самом деле заснул и мне явилось видение из тумана.
- Спас-камень, - коротко молвил товарищ мой, на мгновение оторвавши взгляд от лунки, и снова взялся за удочку.
И тогда я вспомнил, как говорили мне вологодские друзья, снаряжая на рыбалку, о каком-то Спас-камне. Но я думал, что камень - он просто камень. На родине моей, в Сибири, есть и Магнитный, и Меченый, и Караульный - это камни либо в самом Енисее, либо на берегу его. А тут Спас-камень - храм! Монастырь! Не отрывая глаз от удочки, товарищ пробубнил мне историю этого дива. В честь русского воина-князя, боровшегося за объединение северных земель, был воздвигнут этот памятник-монастырь. Предание гласит, что князь, спасавшийся вплавь от врагов, начал тонуть в тяжелых латах и пошел уже ко дну, как вдруг почувствовал под ногами камень, который и спас его. И вот в честь этого чудесного спасения на подводную гряду были навалены камни и земля с берега. На лодках и по перекидному мосту, который каждую весну сворачивало ломающимся на озере льдом, монахи натаскали целый остров и поставили на нем монастырь. Расписывал его знаменитый Дионисий.
Однако уже в наше время, в начале тридцатых годов, в колхозе развернулось строительство и потребовался кирпич. Но монахи были строители - не чета нынешним, и из кирпича сотворяли монолит: пришлось взорвать монастырь. Рванули - и все равно кирпича не взяли: получилась груда развалин и только. Осталась от монастыря одна колоколенка и жилое помещение, в котором нынче хранятся сети и укрываются от непогоды рыбаки…

Виктор Астафьев родился в сложное время и пережил множество сложностей, приготовленных для него судьбой. В раннем детстве у будущего писателя умерла мама, а новой жене отца мальчик не нравился. По этой причине он остался на улице.

Виктор Астафьев стал великолепным писателем, его творчество нравится как детям, так и взрослым. И, безусловно, рассказ «Домский собор» занимает в его творчестве почетное место. Жанр данного произведения сложно определить, так как в нем сочетается несколько различных жанров, но все же принято определять жанр произведения как эссе.

Из-за органной музыки, звучащей в зале с множеством зрителей, у героя возникают разные ассоциации. Анализируя эту музыку, он сравнивает ее звуки со звуками природы. В его воображении проносится вся его жизнь: обиды, разочарования, потери, война. Он вспоминает огорчения и утраты. Но эта музыка обладает такой невероятной силой, что все плохие воспоминания покидают его мысли. Герой поражен звуками органа и ему хочется преклонить колени перед этим восхитительным звучанием. Хоть зал и переполнен людьми, герой, тем не менее, чувствует себя одиноким. В голове у него появляется мысль: ему хочется, чтобы все рухнуло, и в душах людей звучала лишь музыка. Герой размышляет о жизни, о человеческом пути, смерти и о том, какую роль играет крошечный человек в этом огромном мире. Он осознает, что Домский собор – дом нежной музыки, место спокойствия и тишины. Герой от всего сердца благодарит собор и преклоняет душу перед великим произведением архитектуры.

Одиночество в рассказе выступает в положительном ключе. Несмотря на то, что в зале очень много людей, герою кажется, что он один. И это скорее не одиночество, а уединение.

Рассказ подводит нас к мысли, что музыка способна исцелять наши душевные раны, помогает нам уйти от гнетущих воспоминаний и проблем.

Картинка или рисунок Домский собор

Другие пересказы и отзывы для читательского дневника

  • Краткое содержание Астафьев Кража

    Хочется поговорить о повести, название которой Кража автор Виктор Астафьев работал над ней около 4 лет. Начал писать он с 1961 года, закончил в 1965 году. Для него данная повесть была, наверное с каким то смыслом

  • Краткое содержание Толстой Детство кратко и по главам

    «Детство» - первая повесть трилогии Льва Николаевича. Она написана в 1852 году. Жанр произведения можно трактовать как автобиографическую повесть. Повествует сам автор

  • Краткое содержание Уэллс Машина времени

    Повесть представляет собой рассказ ученого о его путешествия во времени на изобретенной им машине. Он отправляется в будущее, чтобы взглянуть на развитие цивилизации, но находит крайне печальную и удручающую картину.

  • Краткое содержание Зощенко Беда

    В этом юмористическом рассказе с главным героем, действительно, происходит беда… но такая, что «смех и грех». И случается всё в самом финале.

  • Зощенко

    В Петербурге в 1894 году родился мальчик, которого назвали Михаилом, ему суждено было стать сатириком советского времени. Он рос в семье, идущей от дворянского рода. Его мать и отец были талантливыми людьми